Евгений МИГУНОВ
 

ПРО СЛАВУ КОТЕНОЧКИНА
фрагменты записок "О, об и про..."

«К чужому Славе примазываются...»

Курсы художников-одушевителей на киностудии «Союзмультфильм», были организованы в 1946-47 гг. из-за необходимости пополнения жалкого штата мультипликаторов.

Среди курсантов оказался долговязый, стриженный под «нулевой ежичек», в тюбетейке на остроносой голове молодой Бабы-Яги, длиннорукий парень с нахально-голубым взором из под густых бровей. Не слишком хорошо рисующий, Слава обладал хваткостью, способностью подражания, даже некоего пародирования способов анимации, построения мизансцен и синхронизации движения с музыкальным мотором.

Некоторое время он работал «негром» у корифея Бориса Петровича Дежкина, делал второстепенную работу по одушевлению сцен, завершая замысленные Дежкиным схемы построения сцен и методику работы. В своих попытках проявиться в музыкально-танцевальных сценах он, подходя к организации сцены так же широко и продуманно, как Дежкин, был. пожалуй, из-за ученической робости в чем-то скромней и мягче. Сцены его выглядели «человечней» и менее схематичными. А уж виртуальные «размельчения» (например, сделанная им позже сценка игры Гурвинека на скрипке и тубе-геликоне) , пожалуй, могут стать на один уровень с лучшими достижениями мировой анимации.

Ритмическое чутье и мелодическое осмысление «необходимостей» движения, слитно с музыкальным сопровождением, позволило ему стать любимцем многих режиссеров, гарантом успеха и смачности впечатления от картин в которых он участвовал.

Он был достаточно шустрым и в жизни. Имел успех у девиц и женщин. Как и весь бравый коллектив студии , умел и любил выпить. И даже , вывалиться на ходу из такси (впрочем , без вреда для себя).

Везде был своим человеком. Юмора у него хватало доступного для всех. Но иногда проскальзывала в нем тоска от наигранной веселости друзей. На секунду показавшись другим, возвышенным, он опять опускался до матершинного панибратства. Но, вскоре, опять вздыхал...

Мною воспринимался дуалистически, несостыкованно. Непонятно было умение одновременного контакта с богемой и блатным миром. И, в общем, вспоминая о нем, убеждаюсь, что в нем было много несоединимого. И легкомысленность в принятии на себя обязательств по работе с легким презрением к процедуре выслушивания задачи. И тягомотная, невидимая работа с полным «серьезом» и мучениями. И сдача готового материала с гусарской бравадой и с явной недооценкой того, что свершил.

Но бывало, что он просто гордился тем, что удавалось сделать. Вроде бы , ничего особенного. Но он ценил эту удачу выше, чем явную, трудную для решения проблему. Например, в моей картине «Это что за птица?» он гордился сценой прохода Гуся на журавлиных ногах, где всего-то были две палки- ходули (ноги журавля), которые «железно» попадали в музыкальный рисунок и ритм. Он даже злился, что я не придал особенного значения его достижению.

Удивительно, что будучи аниматором на самых сложных музыкально-ритмических сценах , с танцами, чечеткой, мелкими ритмически ми движениями и, наконец, имея жену , балерину, Слава никогда не танцевал на довольно частых студийных вечеринках. Та же особенность была присуща и Борису Дежкину, асу по танцевальным сценам. Не замечал я танцующим и Бориса Степанцева, - тоже умеющего создавать танцевально-ритмические зрелища в своих картинах. Не знаю, в чем тут дело. Но некая закономерность просматривается.

К «неполноценным» - робким, неловким, неприспособленным , Слава относился с довольно жестким презрением, что было довольно заметно. При каком-либо их «афронте» он не мог сдержаться от несколько злорадного смеха.

Вообще была в нем изрядная доля таинственности и скрытности. Он никогда не рассказывал о своих личных делах и деловых связях. А между прочим, у него были какие-то познания о каком-то скрытом мире (дворово-блатном что ли?). Он знал какие-то секреты. Но не считал нужным говорить о них.

У меня с ним отношения были самые дружелюбные. Простота и откровенность разговоров, и моя честность в высказываниях, и вера в его талант, и взаимопонимание, несмотря на разницу в возрасте, сближали нас.
У меня были с ним контакты и вне студийных стен. Летом 1950-55 года он жил на даче в Быково. Мы с семьей проводили лето там же. Он часто посещал меня. Жены наши не поощряли нашей дружбы, ибо она была связана с тем, что не особенно поощряется женами. И еще потому, что, раздавив бутылочку, мы на велосипедах куда-то исчезали. Иногда на станцию , «полакировать пивком». Иногда , на футбольный матч в Быково.

Похоже, что у него не было друзей. Его тянуло поговорить о серьезных проблемах, о которых он стеснялся заикаться в кругу своих приятелей.

Он отлично «ботал по фене», знал какие-то задки местной хевры, кое-какие песенки, блатные обороты:
Например: « Ну штэ тэ, малый, ввэпел?
Так на ж, закуссе!!!»
Я с восторгом перенимал от него блатную «феню» и интонации блатного говора.
Его довольно редкая и как-будто созданная для анимации фамилия воспринималась юмористически и с теплотой.

Я никогда не видел его за работой.
Видел , за поправками.
Прямой, как свечка, с вертикальной посадкой на стуле, он двумя руками поддергивал листы пергамина, анализируя движение. Делал это долго и внимательно с очень серьезным выражением на лице.

При встрече на каком-то съезде киношников, он в ответ на мои поздравления с успехами, сказал :
- Эх, Женя! Если бы все это я делал с тобой...
А потом, говоря о планах своих, сказал о предложении какой-то американской фирмы поставить «Руслана и Людмилу», и тут же позвал меня поучаствовать в качестве художника, а может быть соавтора в постановке. Я сказал, что подумаю. Почитаю, поразмыслю, посоветую. А почитав, посоветовал , не браться. Он, по-моему, послушался моего совета...

И вернулся к «Ну, погоди!»

23.06.97 г.